Москва и тень от посоха слепца ("Haaretz", Израиль)
Этот город - сплошное тектоническое движение серой материи, чью силу не измеришь ассоциациями и представлениями, рожденными человеческой жизнью
Ариэль Хиршфельд (Ariel Hirschfeld), 07 октября 2008
Москву описать очень трудно. Милые банальности со стандартным зачином вроде 'Париж - это...' или 'Сан-Франциско - это...' здесь не сработают. Она настолько огромна, что даже слово 'город' как-то для нее маловато. Я недавно побывал в Москве, но до сих пор не могу осмыслить увиденное. Я приехал туда, наполненный русской литературой, русской музыкой, и, главное, множеством образов, что связали с Москвой прошлые поколения. То тут, то там, конечно, я видел знаменитые памятники, время от времени то, что я видел, отзывалось эхом из обрывков рассказов и стихов. Я побывал в нескольких монастырях, видел известные достопримечательности, но связать их в единый образ не мог. Отрывочные 'картинки' города, - Красная площадь, Кремль и так далее - обрывки традиционных представлений о том, какими должны быть улицы, площади, здания, в Москве, словно пустые скорлупки, несет на гребне колоссальной серой волны, захлестнувшей все пространство до самого горизонта. То, что говорится о Москве в русской литературе, в том числе современной, никак не связано с ее природой. Этот город - сплошное тектоническое движение серой материи, чью силу не измеришь ассоциациями и представлениями, рожденными человеческой жизнью.
На уровне отдельного переулка, жилого дома, супермаркета или газетного киоска этот город не отличается от других. Но когда вы попадаете в его главные артерии - улицы, связывающие кварталы, ведущие в центр или из центра - и перемещаетесь, на машине или пешком, внутри этого гигантского каменного тела, вы немедленно утрачиваете любые знакомые человеку ориентиры. Конечно, в Москве я был случайным, мимолетным гостем. Но мимолетным гостем мне доводилось бывать и в других городах. В Москве же я чувствовал себя отверженным, словно здесь полностью исчезает связь между городом и человеком. Собственно, и городом я ее называю из-за отсутствия другого подходящего слова. На грандиозных улицах те, кто по ним ходит, кажутся настолько незначительными, что контакта между улицей и людьми просто нет. Город вас просто не видит.
Я разглядывал Москву через оболочку своего сиюминутного восприятия, с настороженностью и любопытством, словно человек, оказавшийся у подножья действующего вулкана. Квинтэссенция Москвы - ее дома, место, где живут ее обитатели. Существующее в Израиле понятие "shikun" - район, застроенный многоквартирными домами - и близко не дает представления о том, что видишь здесь. Сравнения с пустыней, степью или морем тоже не годятся. Чтобы хоть немного представить себе это зрелище, вообразите компьютерную плату, увеличенную до размеров 100 x 100 километров. И еще я видел людей, которые живут внутри этого пространства. И они знают, как в нем жить. Они могут перехитрить даже этот гигантский организм.
Впрочем, внутри города, в надежных 'капсулах' театров, библиотек и домов, не затронутая этой серой громадиной, процветает русская культура. Она живет собственной титанической жизнью, наполненной самобытностью и пытливым уважением к прошлому. Не было ни одной беседы, которую мне довелось слышать, где не упоминалось бы имя Пушкина. Для меня во всем многообразии этой культуры настоящим откровением стала русская живопись - некоторые ее шедевры выставлены в Третьяковской галерее. Хотя из книг я знал о крупнейших русских художниках, печатное слово не позволяет понять русскую живопись, и уж тем более ощутить ее уникальность.
Репродукции не дают подлинного представления о произведениях изобразительного искусства, особенно в тех многочисленных случаях, когда его язык - мазки, игра цвета и света - создает формы и предметы, наполненные пульсирующей живой жизнью. Увидеть картину - значит заглянуть в реальность. У музыки и литературы нет пространственных и языковых границ, картины же надо 'посещать' как города. Встретившись с русской живописью, я осознал: по самобытности она не уступает русскому роману и русской музыке. И пусть лишь немногие картины можно поставить наравне с титаническими музыкальными и литературными произведениями, эти немногие настолько завораживают своей мощью, что все привычные представления о европейской живописи на рубеже 19 и 20 столетий, как правило вращающиеся вокруг одного центра - Вены и Парижа - радикально меняются.
Расскажу лишь об одной картине, - в истории русского искусства она приобрела культовый статус - о полотне, которого не забудет каждый, кто побывал в Третьяковской галерее. Ее написал в 1880-1883 гг. Илья Репин, и называется она 'Крестный ход в Курской губернии'. На книжных репродукциях 'Крестный ход' выглядит довольно банальным холстом, массовой сценой 'жанрового' характера, рожденной любовью к национальным обычаям и традициям в духе европейского романтизма. Лишь в лупу вы можете разглядеть то, что делает это произведение поистине великим - детали. В реальности картина велика, но не огромна (1,75 на 2,8 метра), рассматривать ее надо вблизи, 'лицом к лицу'. Главное впечатление - она ужасает и тревожит душу. Повторю это столько же раз, сколько я приходил к ней в Москве: тревожит, тревожит, тревожит.
По пыльной дороге, под неприютным небом, мимо холма, усеянного пнями свежесрубленных деревьев, медленно движется процессия. В разукрашенной часовенке, что несут на плечах крестьяне, плывет над толпой чудотворная икона в окружении горящих свечей. Богомольные женщины несут раку с мощами святого. Другая женщина - грандиозная в физическом и метафорическом смысле - держит Библию. Вдалеке, в пыльном мареве угадываются хоругви; идут крестьяне и помещики, священники, солдаты, калеки и нищие. В середине толпы - несколько всадников. Часть из них - участники крестного хода, другие - полицейские, следящие за порядком. Один из верховых занес нагайку - сейчас он хлестнет кого-то из толпы.
Почти весь передний план занимает голая земля, пересеченная тенью посоха слепца, которым тот указывает путь себе и своему хромоногому спутнику. Прямая диагональная тень протянулась в направлении движения процессии, именно она 'держит' всю картину. То, что эта линия - тень, отброшенная посохом, которым показывает дорогу слепой, придает всему произведению еще одно измерение, глубокое и загадочное, говорящее о знании и незнании, и о силах, влекущих вперед отдельных людей и целые народы. Нельзя отделаться от мысли, что прочерченная этой тенью линия ведет и в сегодняшнюю Москву...
Ни фотографии, ни литературе такой угол зрения недоступен. Это язык живописи - в его лучшем и сложнейшем воплощении. Манера письма очень напоминает импрессионистов. Репин, не раз бывавший в Париже, был знаком с импрессионистами, они оказали на него большое влияние, но сам он импрессионистом не был. Его картина - воплощение символического реализма, дополненного импрессионистской техникой, что придает ей мощнейшую осязаемость и непосредственность. Немилосердное солнце, жара, пыль, абсолютная, незамутненная будничность взгляда - вот то, что помещает изображенных на картине людей в систему координат окружающего мира. Не случайно Лев Толстой, прослышав о том, что Репин закончил работу над этим полотном, приехал взглянуть на него к художнику в студию (этот визит стал началом дружбы, одни из результатов которой стал репинский портрет писателя). Репин создал картину, сравнимую по многоплановости с романом Толстого. Рембрандтовская глубина в изображении людей здесь сочетается с дерзким, на грани приличия, интересом к деталям материального мира, предметам, безошибочным чутьем, позволяющим улавливать стремление властвовать, раскрывать отношения между людьми и социальными группами; и главное - с кровоточащей душой человека, видящего и с беспощадной жестокостью отображающего кичливую суетность и пронзительную нищету, и еще нечто такое, что не выразишь словами, что может передать лишь искусство живописи. Каждый, кто остановится перед этой картиной, сразу же понимает - здесь каждый мазок наполнен глубочайшим состраданием. И другой такой картины не сыщешь в целом свете.